Прощание с Матерой - Страница 34


К оглавлению

34

Клавка, взбудоражив стариков, и спорить стала легко, с улыбочкой:

– Тетка Дарья, да это вы такие есть. Сами на ладан дышите и житье по себе выбираете. По Сеньке шапка. А жисть-то идет… почему вы ниче не видите? Мне вот уже тошно в вашей занюханной Матёре, мне поселок на том берегу подходит, а Андрейке вашему, он помоложе меня, ему и поселка мало. Ему город подавай. Так, нет, Андрейка? Скажи, да нешто жалко тебе эту деревню?

Андрей замялся.

– Говори, говори, не отлынивай, – настаивала Клавка.

– Жалко, – сказал Андрей.

– За что тебе ее жалко-то?

– Я тут восемнадцать лет прожил. Родился тут. Пускай бы стояла.

– Вот ребеночек! Че тебе детство, если ты из него вышел? Вырос ты из него. Вон какой лоб вымахал! И из Матёры вырос. Заставь-ка тебя здесь остаться – как же! Это ты говоришь – бабку боишься. Бабку тебе жалко, а не Матёру.

– Почему…

– Потому. Меня не проведешь. А бабке твоей себя жалко. Ей помоложе-то не сделаться, она и злится, боится туда, где живым пахнет. Ты не обижайся, тетка Дарья, я тебе всю правду… Ты тоже не любишь ее прятать.

Но Дарья и не собиралась обижаться.

– Я, девка, и об етим думала, – призналась она, чуть кивая головой, подтверждая, что да, думала, и налила себе чаю. – Надумь другой раз возьмет, дак все переберешь. Ну ладно, думаю, пущай я такая… А вы-то какие? Вы-то пошто так делаете? Эта земля-то рази вам однем принадлежит? Эта земля-то всем принадлежит – кто до нас был и кто после нас придет. Мы тут в самой малой доле на ей. Дак пошто ты ее, как туе кобылу, что на семерых братов пахала… ты, один брат, уздечку накинул и цыгану за рупь двадцать отвел. Она не твоя. Так и нам Матёру на подержание только дали… чтоб обихаживали мы ее с пользой и от ее кормились. А вы че с ей сотворили? Вам ее старшие поручили, чтобы вы жисть прожили и младшим передали. Оне ить с вас спросют. Старших не боитесь – младшие споосют. Вы детишек-то нашто рожаете? Только начни этак фуговать – поглянется. Мы-то однова живем, да мы-то кто?

– Человек – царь природы, – подсказал Андрей.

– Вот-вот, царь. Поцарюет, поцарюет да загорюет.

И замолчали. Обвальный дождь затихал, и вместе с последними, как стряхиваемыми, крупными каплями сыпал мелкий, гнилой. Темь, которая перед тем пала, как под самую ночь, будто опустили сверху над Матёрой крышку, теперь рассосалась, – было серо и размыто, и так же серо и размыто было в небе, где глаза ничего не различали, кроме водянистой глубины. И серо, мглисто было в избе, где все они на минуту замерли в молчании, точно камни.

– Фу-ты ну-ты, лапти гнуты, – приговоркой прервал его, очнувшись, Афанасий и поднялся. – Налей-ка мне, Дарья, чаю. Работенка наша седни уплыла, будем чаи гонять.

Пришла Тунгуска. Где сходился народ, туда обязательно тащилась и она, молча пристраивалась, молча вынимала из-за пазухи трубку и, причмокивая, принималась сосать ее. И не трогай ее, не скажет за весь день ни слова, а может, и не слышит даже, о чем говорят, находясь в какой-то постоянной глубокой и сонной задумчивости.

Была она в Матёре не своя, но теперь уже и не чужая, потому что доживала здесь второе лето. Иногда, впрочем, расшевелившись и заговорив, Тунгуска толковала – не столько словами, сколько жестами, что это ее земля, что в далекую старину сюда заходили тунгусы, – и так оно, наверно, и было. Теперь же старуха прикочевала сюда по другой причине. Совхоз собрался заводить звероферму, но пока завел только заведующего – это и была Тунгускина дочь, немолодая безмужняя женщина. Прошлой весной, когда они приехали, домики в новом поселке только еще достраивались, квартир не хватало, и дочь по чьей-то подсказке привезла свою старуху в Матёру, где появились свободные избы. Так и застряла здесь Тунгуска. Сядет на берегу и полными днями сидит, смотрит, уставив глаза куда-то в низовья, на север. С огородишком она почти не возилась – так, грядку, две, да и те запускала до крайности – или не умела, или не хотела, не привыкла. Чем она пробавлялась, никто не знал: дочь к ней наведывалась из поселка не часто. На людях за чай, когда усаживали, садилась, но не помнили, чтобы хоть раз взяла она корку хлеба. Но тем не менее жила, не пропадала и как-то чуяла, где собирался народ, туда сразу и правила.

Сегодня она еще задержалась, обычно появлялась раньше. Тунгуска прошла в передний угол и устроилась возле Катерининых ног на полу. К этому тоже привыкли – что усаживалась на пол, и хоть силой подымай ее на сиденье – не встанет. Старики в Матёре тоже, бывало, примащивались курить на пол – вот она откуда, выходит, привычка эта, – еще от древних тунгусских кровей.

Пришла? – отрываясь от чая, спросил Афанасий.

Тунгуска кивнула.

– Вот тоже для чего-то человек живет, – философски заметил Афанасий. – А живет.

– Она добрая, пускай живет, – с улыбкой сказала Вера Косарева.

– Да пуша-ай. Ты в совхоз-то поедешь? – громко, как глухой, крикнул он Тунгуске.

Она, не успев сомлеть, опять кивнула – на этот раз уже с трубкой в зубах.

– Ишь ты, собирается. Ей-то там, однако, совсем не шибко будет.

– Дался вам этот совхоз, – задираясь, опять начала Клавка. – Прямо как бельмо на глазу. А начни вас завтра сгонять с совхоза – опомнитесь, не то запоете. До чего капризный народ: че забирают – жалко, хоть самим не надо, в сто раз лучше дают – дак нет, ерепенятся: то не так, это не растак. Че дают, то и берите, плохого не дадут. Другие вон радуются. Чем не житье там? Тетка Дарья ладно, – сделала она отмашку в сторону Дарьи, – с нее спрос, как с летошного снега. А вам-то че ешо надо?

Вера Носарева, необычно присмиревшая, уставшая и растерянная без работы, сбитая с толку разговором, тяжело вздохнула:

34